click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Моя жизнь рушится, но этого никто не видит, потому что я человек воспитанный: я все время улыбаюсь. Фредерик Бегбедер
Память

ТЕПЛЫЙ СЛЕД

https://i.imgur.com/vUX4Wo5.jpg

В январе нынешнего года режиссеру, педагогу, лауреату ряда престижных премий, ученику Михаила Туманишвили, Нугзару Левановичу Лордкипанидзе исполнилось бы 80. Его нет с нами больше четырех лет. Режиссер ушел внезапно, октябрьским вечером 2016 года, направляясь в Тбилисский театр оперы и балета на вечер, посвященный памяти композитора Микаэла Таривердиева, – подвело сердце. Эта трагедия поразила тогда многих, ведь ничто не предвещало печального события в минуты, когда тбилисцы готовились соприкоснуться с прекрасной музыкой...
Сегодня о Нугзаре Лордкипанидзе вспоминают с нежностью те, кого свела с ним однажды театральная судьба. И это очень искренние, пронзительные воспоминания…

«Бренный мир таков…»
Театровед, руководитель литературной части Мичуринского театра Нина Андреева:
«Бывает, что человек неожиданно входит в твою жизнь, а потом жизнь разводит вас, но в душе надолго или навсегда остается благодарный след воспоминаний. Так было и с Нугзаром. Меня угораздило впервые приехать в Тбилиси, к Михаилу Туманишвили накануне Дня грузинского театра. Так получилось. Дипломница ГИТИСа, я приехала для знакомства с работой самого удивительного театра-студии, Театра киноактера киностудии «Грузия-фильм», а на следующий вечер, после спектакля собрался весь дружный коллектив за мгновенно собранным столом, невероятно красочным, обильным и щедрым. В стаканы наливали не вино, а любовь к грузинскому театру, к своему театру, друг к другу. Звучало грузинское многоголосие, произносились непривычные для меня бесконечно длинные тосты.
Потом мы долго говорили с Нугзаром о театре, актерах. Он каждую минуту жил театром, дышал театром, размышлял о нем. Мне повезло – я была на его репетициях «Хевсурских песен», тогда так называли его спектакль.
Нугзар говорил: «Если бы я не видел «Вечер поэзии» Туманишвили, то, возможно, не поставил свою притчу «Бренный мир таков». А тогда Мишу ругали за его спектакль: «Как можно наш национальный фольклор играть так современно, в концертном исполнении?!»
Но «Вечер поэзии» покорил студента Лордкипанидзе, а позднее он вместе со своими однокурсниками был без ума от «Чинчраки», «Детей моря» Г. Хухашвили и других спектаклей мастера. Нугзар учился у Туманишвили на режиссерском факультете и через двадцать лет был убежден, что его спектакли взрывали жизнь, потрясали своими решениями, актерской игрой. Но в это время ставил и Додо Алексидзе! Было невероятно интересно учиться…
Нугзар увлеченно и страстно рассказывал о времени учебы, о театре, но также ярко репетировал. Надо было видеть, как он один с невероятным артистизмом проигрывал весь спектакль!
Режиссер умел так увлечь артистов поиском решения сцен, поиском действия в тексте, что все участники репетиций с азартом включались в общую работу. Нугзар был взрослым мальчишкой, самозабвенно поглощенным творчеством, подвижным, как ртуть. Только что показывал актерам на сцене и через мгновение уже стоял в зале, готовый к новому прыжку на подмостки. Режиссер искрил ассоциациями, предложениями. Его беспредельная фантазия не знала отдыха. Нугзару было важно, что их театр импровизационный, где все – режиссеры и актеры – ученики одной школы, у всех – один профессиональный язык. Яркий, эмоциональный, он располагал к себе с первых минут разговора. Нугзар репетировал, как и жил, – страстно. Быстро ходил, молниеносно включался в работу, всегда был готов фонтанировать новыми идеями, неожиданными решениями сцен. В нем гармонично сочетались благородство, рыцарство, чувство красоты, пластичность и невероятная музыкальность.
Точно собранный текст будущего спектакля, словно четки, был мастерски нанизан на нить любви к фольклору и к своему народу. Притчу-быль, рассказанную народным стихом, под названием «Бренный мир», режиссер называл тренажным спектаклем, в его основе были занятия на импровизацию, тренинги по мастерству. Нугзар был уверен, что без ежедневных занятий такой спектакль не сыграешь. Для него был важен этот постулат учителя, и на репетициях он часто повторял: «Спектакль – это продолжение репетиций, премьера – продолжение работы, просто в зрительный зал зашли люди и не смогли уйти». Привожу часть моих записей с репетиций режиссера: «В этом спектакле нужно искать мелодию от текста. Стихи – главное. В них необходимо искать действие, музыку. Пока нет атмосферы, которая рождается от скрипа дверей, должна быть мгновенная атмосфера. Здесь все должно соединяться – поэзия, быт, мелодия, юмор, игра. В зрительном зале должен быть не смех, а улыбки. Вы здесь на сцене должны любить все – каждый предмет, каждую дощечку, из них мы сочиняем нашу декорацию – мир… Вы должны наслаждаться поэзией, чтобы зрители чувствовали вашу любовь к слову и были поражены красотой стихов. Мне уже не хватает того, что вы можете, надо играть то, что не можете, а необходимо. В спектакле должна быть нежность, это очень лиричный спектакль, игра необходима в каждой, самой маленькой сцене. Должно ощущаться ваше нежное прикосновение к истории любви, которую мы рассказываем».
Говоря о методе работы Туманишвили, Нугзар Лордкипанидзе объяснял: «Наш спектакль отражает весь внутренний процесс работы театра. Сейчас все говорят о новизне его эстетики, но это не так. Похвала, как и ругань, всегда чрезмерна, ничего не поделаешь: «бренный мир таков».
В мае 1985 года состоялась ошеломительная премьера. Спектаклю сопутствовал действительно невероятный успех! В нем жила душа грузинского народа и человечества, независимо от языка и вероисповедания. Вечный круговорот жизни от рождения до смерти известен всем. Но как изящно и совершенно он был сыгран. Спектакль соединил в себе все – слово, пластику, вокал, танец, народные игры, бесконечную фантазию и виртуозную импровизацию. От сцены было невозможно отвести глаз, зритель боялся даже моргнуть, актеры успевали за секунду сыграть пусть крошечный, но яркий, полный любви, кусочек жизни. Зрители забывали, что они зрители, артисты наслаждались игрой, никому не хотелось, чтобы праздник закончился.
Время от времени мы радостно встречались с Нугзаром в Тбилиси, в театре Туманишвили, но никогда не прощались. Мы не думали о вероломности времени. Увы, наш бренный мир непостоянен».

«Нахлебник»
В театре Грибоедова, где Нугзар Лордкипанидзе успел поработать совсем не долго, он успел выпустить всего два спектакля. Сначала это был тургеневский «Нахлебник». Театры не слишком часто обращаются к этой комедии Ивана Сергеевича Тургенева, а в Грузии эта пьеса вообще никогда не ставилась – ни на русской, ни на грузинской сценах.
Нугзар Лорткипанидзе поставил «Нахлебника» не как комедию (так у Тургенева), а как мелодраму, смикшировав социально-обличительный контекст и усилив ее общечеловеческий смысл. Даже мотив поруганной чести «маленького человека» почти растворился в печальной истории отца и дочери и в не менее грустной истории романтической любви «нахлебника» Кузовкина к хозяйке дома, ушедшей из жизни при трагических обстоятельствах. Дух возлюбленной (в этой роли выступила Нина Нинидзе) время от времени появлялся на затемненной сцене, иногда вместе с маленькой девочкой (Барбаре Конджария). Для Кузовкина это самое дорогое воспоминание, единственное светлое пятно в его серой, безрадостной жизни. И уже взрослая дочь Ольга, дитя грешной любви «нахлебника», связывает его с прошлым, с образом обожаемой женщины. Элегическая интонация была в постановке доминирующей, чему способствовало музыкальное решение (русская романтическая музыка, романсовая лирика буквально пронизывала спектакль) и художественное оформление заслуженного художника Грузии, лауреата премии им. А. Церетели Джейрана Пачуашвили.
Конечно, все ждали, прежде всего, Кузовкина. Перед сильным актером Михаилом Арджеванидзе стояла нелегкая задача (кстати, эту роль играли великие актеры Михаил Щепкин, Михаил Яншин) – передать драму своего героя и при этом избежать сентиментально-слезливого тона. А такая опасность, безусловно, существовала – жанр ведь требует свое, диктует определенную стилистику актерского существования! Но М. Арджеванидзе ни в одной сцене не изменило чувство меры – он был прост и органичен в выражении мыслей и чувств. Его Кузовкин, вызывая сострадание, отнюдь не жалок. Он не жертва! И поэтому бунт «нахлебника», спровоцированный Елецким, не казался неожиданным всплеском эмоций. Чувство собственного достоинства априори было присуще этому Кузовкину, хоть и смирившемуся со своей участью приживалы, но отнюдь не превратившемуся в раба. В определенных обстоятельствах в нем пробуждался протест отнюдь не рабский, и проявлялся он очень ярко. «Я столбовой дворянин, вот кто я-с! Каков ни на есть, а купить его нельзя-с!» – заявляет Кузовкин своему обидчику Елецкому. И дальше еще более резко, что так было не похоже на его обычное кроткое поведение с хозяевами и «благодетелями». «Это вы в Петербурге с вашими подчиненными извольте так обращаться», – бросает Кузовкин Елецкому. Словно другой человек говорит – отнюдь не добряк, готовый, казалось, сносить любые издевательства и обиды. Кротость – отнюдь не раболепство. Именно это давал нам понять М. Арджеванидзе, герой которого до последнего отражал атаки помещика Тропачева, пытающегося представить его шутом. И это, надо признать, неравный бой...
«В пьесе «Нахлебник» Тургенев делал своих читателей или зрителей свидетелями чудовищной моральной пытки, которой подвергли простодушного бедняка «дюжинный, не злой, но без сердца» «цивилизованный» помещик и его добрая, мягкая супруга. Господа Елецкие проявляют подлинную тонкость, играя на самых святых чувствах старика: его отцовской нежности, деликатности, беззаветной преданности «благодетелям» и способности к самопожертвованию. Они совершают гнусное насилие над Кузовкиным, заставляют его отречься от всего, что ему дорого, топчут в грязь его человеческое достоинство. Характерно, что бессердечный, по-чиновничьи сухой Елецкий и его прекраснодушная жена действуют заодно, безжалостно расправляясь с осложнившим было их жизнь стариком», – так раскрывает суть конфликта, лежащего в основе пьесы, исследователь творчества Тургенева Лидия Лотман.
Но драматургия тем и отличается, что дает широкое поле для сценических трактовок и точек зрения. И если Л. Лотман рассматривает вынужденный уход Кузовкина из дома Елецких как расправу над ним, то авторы других версий акцентируют совсем иные моменты. Например, такой: нахлебник Кузовкин – человек, сумевший обрести самого себя, вернуть утраченное, казалось бы, навсегда самоуважение. Ведь Кузовкин – отнюдь не опустившийся деградант. Он амбициозен и самолюбив. Достаточно послушать, как горячо он рассказывает о долгой и болезненной тяжбе за право обладания маленьким имением Ветрово. Что больше всего уязвило Кузовкина в тоне, в каком с ним разговаривал Елецкий, убеждавший его принять «отступные» за молчание о кровном родстве с Ольгой? Именно крайняя степень неуважения со стороны чиновника. И перенести это Кузовкину невозможно!
В разных сценических трактовках по-разному показывали отношение Ольги к внезапно объявившемуся отцу. Кто-то подчеркивал, что дочери неприятен отец даже на физическом уровне, она тяготится им. По-другому это видится Нугзару Лордкипанидзе. Сцены объяснения Ольги (сначала – Натия Меладзе, позднее – Наталья Воронюк) с отцом были очень эмоциональны. Зрителям передавалось волнение героев, их внутреннее смятение. Это проявлялось и в пластическом рисунке ролей. Ольга искренне тянется к отцу – невзирая на его сомнительное положение в обществе. Ведь, по сути, она сирота, рано потерявшая родителей. Однако, испытывая симпатию к Кузовкину, Ольга вынуждена подчиниться решению мужа. А вот финал казался несколько неожиданным: режиссер, видимо, решил совершенно реабилитировать Кузовкина: конверт с деньгами, который он принял из рук Ольги под большим прессингом Елецких, он оставляет-таки на столике, прежде чем навсегда исчезнуть из жизни этих людей. Что его ожидает в будущем, неизвестно… Впрочем, ничего хорошего. В лучшем случае, вновь роль «нахлебника» в каком-нибудь богатом доме.
Хотя в спектакле грибоедовцев шанс у героев, по идее, оставался. Очень уж горячо отец и дочь обменивались обещаниями продолжить общение, слишком уж были неподдельны переживания Ольги! И все-таки точит червь сомнения: куда без гроша в кармане денется Кузовкин, совершенно неприспособленный к жизни старый человек?
В спектакле театра им. А.С. Грибоедова был целый ряд достойных актерских работ. Одна из них – Елецкий в исполнении Дмитрия Спорышева. Созданный им образ соответствует тургеневской характеристике. Он показывает холодную расчетливость героя – особенно в сцене, когда тот цепким глазом осматривает вновь приобретенное имущество (соответствует ли то, что он видит вокруг, зафиксированному на бумаге); когда дотошно, въедливо, как на допросе, выясняет у управляющего положение дел в имении.
Помещик Тропачев, каким его изображал Олег Мчедлишвили, напоминал гоголевского Ноздрева – наглостью, разнузданностью и подлостью. Тропачев – Мчедлишвили виртуозно пластичен и очень активен на сцене, буквально парализуя окружающих тотальным цинизмом и хамством. Удачен его дуэт с «Карпаче» – в этой роли Василий Габашвили. У Тургенева Карпачов представлен как «очень глупый человек, с усами, нечто вроде адъютанта Тропачева». В спектакле это был манекеноподобный персонаж, как робот, повторяющий за Тропачевым каждое слово и действие.
Не меньше впечатлял еще один дуэт: Кузовкин и его верный друг Иванов. Очевидно, что их связывают давние дружеские отношения, что они духовно близкие люди, и Иванов – Георгий Туркиашвили искренне, горячо переживает за своего приятеля. Это еще один бедный, но гордый, в нем тоже живет бунтарский дух. Иванов – Туркиашвили остро ощущает социальное неравенство, относится ко вновь прибывшей чете Елецких настороженно, не разделяя восторгов друга, предвидит «расправу» над Кузовкиным, т.е. воспринимает реальность без иллюзий и бурно выражает желание как можно быстрее покинуть богатый дом, дабы не ощущать психологического дискомфорта.
Узнаваемый образ дворецкого Нарцисса Трембинского создал Зураб Чипашвили. Тургенев характеризует этот персонаж так: «Пронырлив, криклив, хлопотлив». У З. Чипашвили Нарцисс самоуверен, чванлив и полон презрения к окружающим. Он нравится женщинам и не прочь этим воспользоваться.
Зрители оценили успешный дебют молодого актера Мераба Кусикашвили в роли управляющего Егора. Этот суетливый, хитроватый, готовый услужить малый – как говорится, себе на уме. Забавен был и старичок Феликс Шимбельский – Михаил Амбросов в своем упорном и нелепом стремлении преподнести хозяйке цветочек. Он давно уже не у дел, но очень уж старается быть полезным. Выживать-то надо! Удачный ансамбль составили актеры Алла Мамонтова, Нана Дарчиашвили, Медея Мумладзе, Александр Лубинец.
Михаил Арджеванидзе:
«О Нугзаре я могу сказать, что это профессионал высокого класса, работа с которым – подарок для любого актера. Общение с этим человеком – настоящая школа…»

«Поздняя любовь»
За «Нахлебником» последовала «Поздняя любовь» А. Островского. Лордкипанидзе увидел в этом произведении не бытовую, а поэтическую составляющую. По словам режиссера, он стремился сделать спектакль не приземленным, а возвышенным и романтическим, но в то же время строгим и графичным.
«Поздняя любовь или ранняя, разве это важно? Любящие всегда молоды. А поздняя она у Островского не потому, что любят старики, а потому, что герои с опозданием прозрели. Но, несмотря ни на что, именно любовь в итоге помогла им найти истину», – говорил режиссер.
В образе Николая Шаблова предстал Василий Габашвили. Эта работа стала для него серьезным испытанием на профессионализм, и актер успешно справился со своей задачей. Главную героиню в спектакле «Поздняя любовь» сыграла молодая талантливая актриса театра Грибоедова Наталья Воронюк, окончившая Киевский национальный театральный университет театра, кино и телевидения им. Карпенко-Карого, курс Богдана Ступки.
Наталья Воронюк:
«С батоно Нугзаром невозможно было просто работать... с ним дружили, в него влюблялись, его уважали! Я думаю, что это было для него важно, и потому происходило именно так, что актеры дружили с ним! Он искренне, нежно относился к тем, с кем работал! Располагал к тому, чтобы актеры доверяли ему безоговорочно. Я спорила с ним, с чем-то сперва не соглашалась, но впоследствии всегда оказывалось, что сделать так, как говорит Нугзар, всегда лучше! Он шлифовал актера – взглядом со стороны, очень точно корректировал и исправлял недостатки, тем самым раскрывая твой потенциал, достоинства! Мне очень повезло творить с ним, и я многому научилась рядом с этим режиссером. Нежно люблю и скучаю по нему!
Свой персонаж из спектакля «Поздняя любовь» – Людмилу я изначально не понимала. Потому что мои человеческие качества шли абсолютно вразрез с тем, как жила и поступала моя героиня. Это было сложно и одновременно безумно интересно! Именно в этом постоянном поиске я спорила с Нугзаром Лордкипанидзе, искала ответы на все сто тысяч «почему». И только после выпуска спектакля поняла, каким терпением и любовью к окружающим обладал наш режиссер! Сколько времени он посвятил объяснениям и поиску ответов на все мои вопросы! Я очень благодарна Нугзару за новый взгляд на меня как на актрису. В Киеве я играла в спектакле «Поздняя любовь», но моей героиней тогда была Лебедкина. Но именно в роли Людмилы, как мне кажется, режиссеру удалось максимально раскрыть во мне нежность, преданность, теплоту, идущую от женского сердца, внутреннюю поэзию. При этом в Людмиле есть невероятная сила, сила любви и веры в любимого человека. Веры в свою интуицию. В какой-то момент я решила идти по своим ощущениям и полностью доверилась режиссеру. Надеюсь, что если и нашла «ключик» к образу Людмилы, то он именно в смирении и служении… во имя любви!»
О работе с режиссером вспоминает актер Дмитрий Спорышев:
«Разве возможно забыть этот удивительный период моей жизни? «Нугзар Леванович!» – как часто я обращался к режиссеру! Каждая репетиция была для меня праздником, мастер-классом! Хотя не с самого начала. Распределение на роль Елецкого в спектакле «Нахлебник» меня удивило, так как таких характеров я еще никогда не играл, и в то же время испугало: такого объема роли у меня еще не было! Да чего греха таить? Это была моя первая большая роль. И началось... Я мучился, режиссер мучился, моментами оба впадали в отчаяние, но… Нугзар Лордкипанидзе в меня верил, продолжал верить, когда, казалось, верить было невозможно, когда другие отворачивались. Режиссер работал с нами по методу Михаила Ивановича Туманишвили. Вот один из примеров. «Дымок, – так, бывало, обращался ко мне Нугзар Леванович, – характер ищи в конце пьесы, в судьбе героя, характер часто определяет судьбу». Случается, что после ухода значительной фигуры некоторые начинают утверждать, что, мол, они были его учениками. Нугзар Леванович был тоже яркой личностью, но я не скажу про себя, что был его учеником, хотя многому научился от Лордкипанидзе как от педагога и от человека. Своим учеником и другом он называл Диму Джаиани, который ненадолго пережил своего Мастера.
Впоследствии мы подружились с Нугзаром Левановичем, часто общались и вне театра. Он иногда шутил: «Димка, Дымок! У нас с тобой жены гурийки, значит, после смерти вместе попадем в рай!». Просто существует такое поверье: тот, кто женится на гурийке, – бытует мнение, что характер у нее – огонь, потом попадает в рай…
После «Нахлебника» был спектакль «Поздняя любовь», и он опять принес конфликт, но другого характера. Под конфликтом я подразумеваю, что с самого начала был не в восторге от своей роли Дормедонда, хотя уже знал и понимал метод работы Нугзара. Режиссер оставил меня в покое, только когда мы вышли на сцену и началась работа. После премьеры мы устроили что-то вроде разбора полетов, и Нугзар мне сказал, даже не знаю, удобно ли об этом говорить, но это больше относится не ко мне, а к характеру, великодушию самого Нугзара… Так вот, он сказал мне, что я справился с ролью. Могу утверждать, что Нугзар Леванович меня творчески реанимировал. Часто, когда сегодня я выхожу на сцену, то думаю о том, что каждый спектакль смотрит Лордкипанидзе, а значит, надо постараться, чтобы при встрече с ним не было стыдно, ведь он в меня верил».

Стремление к совершенству

Режиссер, актер, педагог Анатолий Лобов:
«С Нугзаром Лордкипанидзе я познакомился в середине шестидесятых, когда он был студентом режиссерского факультета театрального института. Он был однокурсником Гурама Черкезишвили, к которому я ходил в самодеятельный театральный коллектив при Доме офицеров. Оба, и Нугзар, и Гурам были влюблены в своего педагога по режиссуре, легендарного Михаила Ивановича Туманишвили. При каждой встрече они взахлеб, восторженно рассказывали об этюдном методе, об интересных заданиях, которыми нагружал их «Михал Иваныч». Я, тогда еще школьник, с жадностью впитывал их рассказы. Нугзар был более восторженным. Высокий, худощавый, с горящими глазами, типичный романтик. Но вскоре проявилась его высокая требовательность к себе, к искусству Театра, которому он служил азартно и самозабвенно. Помню премьеру его спектакля «Бренный мир таков». Выслушав мои восторженные поздравления, Нугзар задумчиво произнес: «Спасибо, Толя, но искусство театра, мне кажется, еще в чем-то другом кроется...» Хотя спектакль был великолепен и по виртуозно выстроенной форме, и по философскому содержанию. Но Нугзар всегда стремился к чему-то более совершенному. Потом мне посчастливилось быть его коллегой по театральному институту. Его обожали студенты, особенно из литовской группы, которой он руководил. И потом, при встречах на спектаклях и просто в городе он светился такой внимательной доброжелательностью, что надолго в душе оставался теплый след. И даже уход его символичен – на пороге одного из красивейших театральных зданий города, который он любил. Города, который хранит о Нугзаре Лордкипанидзе добрую, благодарную память».


Инна Беридзе

 
ВСПОМИНАЯ ЛЬВА АННИНСКОГО

https://i.imgur.com/9Xn6Ly2.jpg

С комком в горле пишу эти строки: непонятно, почему известие о смерти 85-летнего человека может потрясти. Или где-то, в глубине души, тех, кого мы любим – считаем бессмертными и, невзирая на годы, не воспринимаем их стариками. В моем восприятии время никак не меняло экспансивного Льва Александровича. А время это исчисляется половиной столетия.
Наша «литературная дружба» началась на заре 70-х годов прошлого века на семинарах, посвященных новейшим тенденциям и произведениям грузинской литературы, которую Лев Александрович пристрастно изучал и неустанно пропагандировал. Сама атмосфера этих семинаров, проводившихся на нашем черноморском побережье отличалась редким сочетанием  интеллектуальной насыщенности и какой-то юношеской легкости общения. Не буду здесь перечислять известнейшие имена хозяев и гостей семинара, но как не вспомнить эмоциональные спичи Льва Аннинского, задающие тон всей дискуссии.
На литературных форумах (уже в Москве) я не раз с восторгом слушал, как Лев Александрович уговаривал того или иного редактора/издателя, прочитать понравившийся ему перевод, утверждая, что на эту вещь откликнутся далеко за пределами наших границ и они не имеют право воспрепятствовать будущему триумфу этого шедевра. Навсегда запомнилось и то, как он торжествовал, когда его провиденциальные «заклинания» сбывались! Мы часами говорили о литературе, иногда спорили (наш заочный и, увы – последний, спор по поводу романа Отара Чиладзе «Годори» был опубликован в «Дружбе народов» два года тому назад).
Я редко встречал человека, для которого жизнь начиналась и заканчивалась бы литературой. Это качество обуславливало и его совершенно специфический пафос, его романтизм, но и ярость его эскапад. В любом случае – он был неповторим и счастье общения с ним я (так же, конечно, как и многие его близкие и далекие друзья) отношу к самым счастливым дням свой жизни. 6 ноября этого года русская критика потеряла своего патриарха, а грузинская литература – преданного и незабвенного друга.

Заза Абзианидзе

 
ГИЯ КАНЧЕЛИ

https://i.imgur.com/sZ79xuv.jpg

Михаил  Швыдкой
Специальный представитель президента РФ по международному культурному сотрудничеству

Родным и близким
Гии Канчели

Дорогие друзья,
С чувством глубокой горечи узнал о кончине достойного сына грузинского народа, выдающегося композитора Гии Канчели.
Всю свою жизнь он посвятил музыкальному искусству в самом широком смысле. Ему поразительным образом удавалось сочетать любовь как к классической, так и народной музыке, полюбившейся отечественному и иностранному слушателю. Его мелодии трогали струны души сотен тысяч людей по всему миру.
Талантливый композитор, своим мастерством он вписал свое доброе имя в Пантеон достойнейших деятелей культуры.
Невозможно представить себе, что Гии больше нет с нами. Он привносил в нашу жизнь очень важные смыслы, которые ушли вместе с ним.
Его уход – невосполнимая потеря для всех нас.


***

Коллектив БДТ имени Г. А. Товстоногова выражает соболезнования по случаю смерти выдающегося композитора, народного артиста СССР, лауреата Государственной премии СССР Гии Александровича Канчели.
Это невосполнимая потеря для всех нас. Гия Канчели написал музыку к спектаклям БДТ «Ханума» и «Мачеха Саманишвили» в постановке Георгия Товстоногова, «Борис Годунов», «Дом, где разбиваются сердца» и «Дон Карлос, инфант испанский» в постановке Темура Чхеидзе.
Соболезнуем родным и близким Гии Александровича и всем, кому посчастливилось знать его и работать с ним.
Скорбим вместе с вами.


***

НЕ СТАЛО ГИИ КАНЧЕЛИ

В Тбилиси на 85-м году жизни скончался великий композитор, замечательный пианист и педагог, народный артист СССР и Грузии, лауреат Государственной премии СССР и многих других престижных наград, почетный гражданин Тбилиси Гия Канчели. Классикой стали десятки его сочинений для оркестра, произведения камерной и сольной инструментальной, вокальной и хоровой музыки. У миллионов людей на слуху его музыка к спектаклям Роберта Стуруа и Георгия Товстоногова и более чем к 60 кинофильмам, в том числе таким, как «Не горюй», «Мимино», «Кин-дза-дза», «Паспорт», «Слезы капали», «Необыкновенная выставка», «Чудаки», «Голубые горы», знаменитые грузинские короткометражные художественные фильмы 1970-х годов.
Тбилисский государственный академический русский драматический театр имени А.С. Грибоедова гордится тем, что на его сцене прозвучала первая театральная работа Гии Александровича – к спектаклю «Человек со звезды». Это было в сезоне 1963-64 годов, когда композитор еще только оканчивал Тбилисскую консерваторию.
В письме соболезнования, подписанном директором Грибоедовского театра Николаем Свентицким и художественным руководителем грибоедовцев Автандилом Варсимашвили, говорится:
«Наши боль и скорбь – безмерны. Ушел великий композитор, сокровище грузинской нации, гордость нашего Отечества, наш старший товарищ. Мы никогда не забудем его доброго отношения к Театру Грибоедова, к спектаклю «Ханума», в котором звучала его музыка, теплые слова, которыми он всегда поздравлял наш театр в дни праздников и юбилеев – для нас это всегда было не только большой радостью, но и честью. Нам нечем себя утешить – утрата слишком велика. Выражаем наши искренние соболезнования семье Гии Александровича, его близким. Вечная светлая память непревзойденному Маэстро!»


***

ГИЯ

Умер композитор Гия Канчели. Автор музыки к народным фильмам Георгия Данелии. Вспоминает Юрий Рост:

– Скажи, Николаич, – спрашиваю Георгия Николаевича Данелию, – если я напишу про Гию Канчели, что он гений, это как?
– Просто гений?
– Просто.
– Обидится.
– А талантливый гений?
Данелия смотрит в окно на Чистые пруды, насвистывает мелодию Канчели из своего фильма «Слезы капали» и с прямой спиной (которую нынче мало кто носит) ходит по комнате. Думает.
Понимая серьезность вопроса, сижу тихо и волнуюсь.
– Так можно.
Уф!
Теперь спрашиваю Гию Канчели, который писал музыку к фильмам «Не горюй!», «Мимино», «Кин-дза-дза!», «Паспорт»:
– Как вы работали с Данелией, он ведь очень музыкальный?
– Я сажусь к инструменту, показываю. Он молчит. Еще показываю, держу аккорд. Тут из-за спины он протягивает руку и нажимает клавишу между моих пальцев.
– Так не лучше?
– Так не может быть, – говорю.
Опять играю. Он снова нажимает ту же клавишу.
– Подумай!
Прихожу домой, проигрываю тему. Черт, он ведь прав.
Канчели смотрит в окно. Там не видно ни Чистых прудов, ни Куры, что в его родном городе Тбилиси, где он писал музыку для театра Роберта Стуруа и оркестра Джано Кахидзе, там тихая улочка бельгийского города Антверпен, по которой на велосипедах под дождем, натянув на черные широкополые шляпы полиэтиленовые пакеты, едут по своим бриллиантовым делам чрезвычайно декоративные ортодоксальные евреи.
Он поселился здесь на время, заключив контракты на написание сочинений для крупнейших симфонических оркестров Старого Света. И они играют его, собирая аншлаги. Восторженные слушатели, блестящая критика, эпитеты, до которых мы с Данелией и не додумались бы. И исполнители самого первого мирового ряда. Назову лишь тех, кто вам наверняка знаком: Мстислав Ростропович – виолончель (теперь – увы), Юрий Башмет – альт, Гидон Кремер – скрипка, лучшие ансамбли Германии, Голландии, Бельгии, Дании, Англии… Посмотрите на карту Европы, там перечислены все страны, где играют Канчели.
В крохотном кабинетике композитора мы слушаем последние записи.
– Нравится?
– Нравится, – честно говорю я, не обладающий достаточным количеством слов, чтобы описать музыкальные впечатления от сочинений Гии Канчели.
Он закуривает сигарету и недоверчиво смотрит на меня.
Я тянусь к инструменту с вытянутым пальцем.
– Так не лучше?
Он мягко отодвигает мою руку и говорит:
– Ты бы у Данелии чему хорошему научился. Хотя чему?
А я думаю: напишу просто – гений. Пусть обижается.

«Новая газета», 02.10.2019

 
ПРОЩАНИЕ

https://i.imgur.com/tHwQXi3.jpg

Ушел из жизни удивительный человек – режиссер, педагог заслуженный деятель искусств Грузии Теймураз Абашидзе. Будто только вчера мы живо обсуждали с ним театральные новости, последние премьеры. Общение с режиссером приносило много радости собеседнику. Энциклопедические знания, недюжинный интеллект, парадоксальный склад ума и богатый жизненный и творческий опыт делали встречи с Теймуразом Абашидзе незабываемыми. И сегодня всем остро не хватает его внимательных глаз, глубоких суждений... да и просто – обаяния, тепла этого незаурядного человека, масштабной личности, художника, принадлежащего к замечательной плеяде грузинской режиссуры.
На заре юности Теймураз собирался стать пианистом. Но в последний момент поменял ориентир и нацелился на театральный институт.
«Я прожил хорошую, творческую, насыщенную жизнь, – вспоминал режиссер. – Уже в институте я был на хорошем счету. Первый спектакль, который я поставил, – «Журавлиные перья» по пьесе японского драматурга. Главные роли в нем сыграли замечательные актеры Белла Мирианашвили и Нугзар Андгуладзе. Музыку к постановке написали мои друзья из консерватории. Спектакль шел в сопровождении оркестра. В нем играли музыканты, которые в будущем стали очень известными: Ирина Яшвили, Тамаз Батиашвили, Эдик Санадзе и другие. Второй спектакль, который я поставил будучи студентом, – «Каменный гость» Пушкина. А диплом защищал в Батуми, после чего меня оставили работать в батумском театре.
В институте у меня была очень хорошая группа. Я учился вместе с Робертом Стуруа, Медеей Кучухидзе, Тамазом Гомелаури, Гурамом Жвания… Сначала нашей группой руководил выдающийся режиссер, человек энциклопедических знаний Василий Кушиташвили. Он был с нами всего один семестр, но очень многому научил нас с точки зрения чистой театральности. Потом пришел Михаил Иванович Туманишвили и преподавал нам до самого конца. Я считаю его своим главным учителем».
За свою долгую творческую жизнь Теймураз Абашидзе поставил 202 спектакля! Возглавлял Батумский драматический театр, Тбилисский ТЮЗ, Театр музыкальной комедии имени В. Абашидзе. Работал с замечательными композиторами Сулханом Цинцадзе, Отаром Тактакишвили, Гоги Цабадзе, Нодаром Габуния, Важа Азарашвили, Гией Канчели. В течение нескольких лет ставил в опере, театре имени Котэ Марджанишвили, театре миниатюр. А потом его пригласили в Египет, в Академию искусств Каира, и там Абашидзе проработал долго – двенадцать лет. Поставил там оперу Стравинского «Мавра», а главное – осуществил уникальную постановку «Синухео» – самого древнего литературного произведения в истории человечества.
Кроме режиссуры, Темур Абашидзе плодотворно занимался педагогикой, а также много писал. Выпустил «Историю оперетты и мюзикла», книги «Некоторые соображения о воспитании актера музыкального театра», «Мои университеты».
Он был счастлив и в личной жизни – долгие годы рядом с ним были любимая женщина, замечательная актриса Инга Садкова и сын Гога. Темур Абашидзе пережил свою супругу всего на пять месяцев... Не выдержало сердце.

 
ГОРОД

https://lh3.googleusercontent.com/cJmBubG2DDa1D09vKtpnghCxNXq-JPwIqsnfT6JOsernuN7FjOncK-rkYmzUWb3MI8_5qPZ59OT0rCcQisEb76lmIQWZnTQf0Zj9eS73GnvfthW3en-MITYuHbdJfW6VfMXCEpPVhdgJo7DtGouqLM1bN2kuEHAZrfxGnIjmJpvCXVw0YfEa5HrARhtqeFzosrzdpmrLDEQLp2720da0nB84ymihwhqjFacVCIR2UbASIbJKP2x2AfxmLr7EqTZwafiSxYfqVMLZYJSE-0Svz_s8G2wQX2GCfyHKZuXZClhWohmxsx2loYEdlRTXAQj4p6nru4Jgw81FohwkW2ya6gzYQNhX1wtWljyn5b6QFNs13OXEW48qFSIdR89_bwh9SNiAy-6f1mhlDD6Ed_QtqnCDUG9mBy2w0L6WEmQ2JttqCAqk1vOMmwmrdI9nHnC9CcWNo9MU_H38eFIgN3fc6rwFGyL6HuilD6K_jXQHeolyiYOswYakT-klx1jvtco1F53IPUp9niBJvt_CaV0vyOIRnpWvVBRpGVTPaSJQxzNEZOW-J5xuB99DEyT2RQyg6r7FPK_vmmV9-NtN9HVHykkheBWsAU1LzncjAztyHpZFRxUr-VopiiMF9SkZM9iNNUbf5Yhds1dtXmS3Dy5ocH7wi4fOVkY=s125-no

Из книги «Путешествие из России. Империя в четырех измерениях. Третье измерение»

Ушел из жизни Андрей Битов – крупнейший русский писатель, мастер интеллектуальной прозы, лауреат Государственной и Пушкинской премий, президент российского Пен-центра. Писатель много раз бывал в Грузии, которую искренне называл «территорией любви». Его «Грузинский альбом» – дань этой любви.

Вот – город! Он большой и маленький.
В этом едва ли не главная его прелесть. С одной стороны, все у него есть, что у города-спрута: и миллион жителей, и метрополитен, и трафик, и индустриальная окраина, и климат, как ни странно, для такой обетованной страны не самый лучший, с некоторой воздушной злокачественностью; с другой – ничего этого нет. Вы сворачиваете…
И за углом этот город напоминает дерево, гнездо, улей, виноградник, этажерку, стену, увитую плющом. Он напоминает один разросшийся этажами, флигельками, надстройками и галереями дом, как каждый его дом – по-своему город. Каждая веточка его не окончена в том же смысле, как и живая ветвь, которая имеет почку, которая – растет. Вы не можете быть уверены, что в доме этом не прибавится еще балкончик, или еще лесенка, или еще чердак у чердака: то ли вы вчера его не заметили, то ли его надстроят завтра. И если вы кликнули со двора приятеля, и он вам ответил «Иду!», то еще три раза он исчезнет и мелькнет, оказываясь то слева, то справа, то на лесенке, то еще на каком балкончике, прежде чем ему удастся спуститься вниз, стать перед вами и пожать вашу руку, скорее всего подозревая, что вам от него ничего не надо. А если два литра белого вина заменят вам ночное зрение, то как же вы заблудитесь на этих ветвях, понимая, что вам надо было подниматься не по той лесенке, а по обвивающей ее, как лоза, но в другое окно приводящей. Ах, пардон, калбатоно, я не к вам. Пардон, пардон, вы мне снитесь: эти лесенки не обрываются, запутывая ваши марши, – они просто ведут не к вам.
Вот, как бы из-под дома, пробивая асфальт, раздвигая камни, за высокой и узкой решеткой возрос сад на площади в один человеческий след… потянулся вверх своим могучим, не способным устоять стволом; дотянулся до карниза, уцепился, пошел в стороны; затянул стену, затянул окна, балкончик затянул; усики его повторили завитки балконной решетки; он увил балкон, женщину, вышедшую на балкон полить свой цветок, обвил носик наклоненного в ее руке чайника; удержал в своих изгибах и поворотах время, как в сетях, – оно запуталось, остановилось, застряло; и девятнадцатый век, и дома в нем, и люди в домах, комнаты впотьмах, и те, кто там тихо бродит в прохладе и не высовывается… И уже не виноград разросся по стене дома, не виноград цепляется за эти обреченные стены, а стены повисли на мощном его вырождении и держатся лишь тем, что когда-то его поддержали, памятью тех, кто в них жил когда-то, содержа в хрупкой своей скорлупе образ той любви, что называется родиной.
Вода пролилась за цветочек, водопадиком, тоненькой струйкой, пересекла улицу – из-за угла вышли три беспечных господина: один высокий, с узкой головой, в усах и кепочке; другой – в ватнике, похожий на Пушкина; третий – грач в пиджаке… – нисколько не удивились на то, что я не такой, как они, прошли сквозь меня; их неровная, чуть веселая песня еще долго спускалась, петляя, вниз и казалась уже совсем иссякнувшей, как вдруг, благодаря новому повороту улицы, опять меня достигала.
Окликнуть их разве, остановить? Потому что если они еще пройдут с полкилометра, то вдруг вывалятся на асфальтированную улицу с лампами дневного света, ослепнут, попадут под троллейбус, мало ли что…
А может, сами свернут вовремя, сам собою подойдет им под ноги своими коварными ступеньками духан, вдохнет в себя и снова не выдохнет. Потому что откуда же появились вот сейчас мне навстречу, откуда же выползли на свет, как не из вчерашнего дня, проспав свой век? Положительно, они не дойдут до улицы имени великого поэта, не будут они долго торговаться и выбирать и удовольствуются тем, что предоставит им в двух шагах случай.
Вы всегда успеете свернуть ровно накануне такого впечатления, которое уже могло и подавить вас своей убедительностью или последовательностью. Вряд ли еще где-нибудь можно найти такие уютные переходы для обветшалой или изношенной психики, как в этом городе. В нем вы не сойдете с ума, в него поместится и ваше сумасшествие. В этом городе еще сохранилось место для городского сумасшедшего, всеобщего любимца и баловня.
Этот огромный город бесконечно сбудется для вас. Он будет сбываться, как пожелание, как сон, – за каждым поворотцем. Вы всегда окажетесь в пространстве малом и уютном, чтобы обернуться и увидеть даль и гору. И этот постоянный выход в новое, чуть в то же время прежнее, пространство успокоит, утешит, умиротворит.
Город повиснет на левом отвесном берегу мыльной широкой реки действительно как гнездо: балки и балкончики будут торчать за край, как прутики гнезда. Он плавно и вечно поползет вверх по правому пологому берегу, обвивая ближние склоны, как виноград, и какие-то листья будут крупнеть, темнеть, грубеть, какие-то желтеть, краснеть, какие-то свеже зеленеть, и весь этот коврик будет – город. А сверху он предстанет как этажерка, как один разросшийся спичечный коробок: полочки, терраски, лесенки, галерейки будто соединят дом с домом, – все это скрепит то ли общее дерево, которое, растя в одном дворе, нависает над другим, то ли общий виноград, перекинувшийся с балкона одного дома на балкон другого… Все разрослось, запуталось, срослось – все это живо.
Вы бредете по нему, ничего не предполагая, как в лесу. Однообразие и постоянное изменение, неоткровенность закона – дерево. И это неутомительное однообразие, незаметное разнообразие – этот живой ритм – город начинает совпадать с вашим дыханием, пульсом, шепотком крови. Но даже если сумеете что-нибудь еще пожелать от жизни (как от избытка любви можно хотеть любви еще и внутри взаимности), то и блажь может сбыться в этом городе, тут же, за поворотом…
Мы свернули с улочки, на которую нам как бы не удалось попасть… Как пояснить?.. Мой приятель хотел мне показать живопись одного художника, и я стоял, рассматривая домик за решеткой, садик, заросший какими-то лопухами, с сухой неровной чашкой недействующего фонтана, погруженной в траву… Я так стоял и переминался, пока мой друг пропадал внутри, договариваясь о визите. Но вот он вышел наконец, сокрушаясь: вдова художника оказалась больна и не могла нас принять. Подобного рода неудачи вдохновляют меня – мы свернули с улочки, на которой не побывали, и попали на еще более удивительную и небывалую. Она уходила из-под ног влево и вверх как взмах, именно как жестом руки наведенная. Булыжник, травка между камнями, домик с лесенкой посередине на второй этаж; человек, несущий связку веников… – все здесь было устроено, как в чистой душе праведный отдых… Вот только доска с названием улицы показалась мне как бы лишней. Такая, с современным вкусом, литая доска с пояснительным текстом. Буквы были хотя и грузинские, но даты – мои. «Вот только эта доска и лишняя, – сказал я приятелю восхищенно, – сними ее – и времени не прошло». И тут же вышел мрачный и небритый человек, оставив толстую жену в окне, с выражением на лице как после крика, примерился и, содрав доску гвоздодером, скрылся в доме с нею под мышкой. Жена что-то кричала нам в спину. Приятель мой смеялся: «Вот видишь…» – «Неужели?!» – сказал я. «Ей надоело, что все в ее окна заглядывают…», – ответил он.
Такой город. Таким он вырос, таким он был до сих пор. Все ли в нем благополучно насчет коммунальных удобств? Достаточно ли теплых туалетов и горячей воды? Безопасен ли он в противопожарном, так сказать, отношении? Нет, нет, тыщу раз нет. Его необходимо снести весь до основанья, а затем… Другого выхода из него нет.
Если вы хотите и сейчас видеть город таким, каким он был всегда, то теперь это возможно только из трех точек…
Хорошо поселиться в центральной высотной гостинице, которую слишком видно отовсюду, – зато с ее высокого этажа замечательно ее не видно: город разбрелся вокруг гостиницы, как коза по лужку – на длину веревки. Отовсюду вы увидите этот кол, лишь только выйдете из гостиницы и обернетесь.
Так же хорошо смотреть на город сверху, поднявшись на гору, где стоит дюралевая тевтонская мать с мечом. Вы увидите этот дивный, просыпавшийся из-под вас город в синеватом табачном дымке. Отсюда, столь уж сверху, даже высотная гостиница не покажется такой уж большой. От переизбытка чувств вы задерете голову и увидите над собой клепаные ноздри алюминиевой женщины; как раз над нею прочертит небо Ту-104, ее брат, равный ей по росту.
Хорошо было бы проверить и еще одну точку, хоть сам я этого не успел. Надо перейти на левый высокий берег, подняться на утес к монастырю, повисшему над рекой, встать возле недавно воздвигнутой под ним лошади, на которой, с мечом же, простирает руку очередной, еще более древний, чем прежде, основатель города, и глянуть вниз на место, где наконец-то снесли злокачественные трущобы, где будут сквер и пионерский бассейн. Это будет вид на город, в котором поместится все, кроме лошади, – я такого не видел.
Я бродил там, внизу, по снесенному курятнику, по свалке кирпича, тряпья и консервных банок, отшвыривая носком своего ботинка другой стоптанный ботинок, бродил, как выразились бы археологи, по современному культурному слою и слушал рассказ о том, какие тут еще недавно уживались языки, ремесла и народы, в этом местном вавилончике. Какой здесь был небывалый и ни с чем не сравнимый водоворотец языка – филологический цветок, клубок наречий, неповторимый, невосстановимый. Диалект жив, пока на нем говорят. На нем говорят, пока есть с кем, пока – вместе. Теперь этого языка уже нет, он расселен с удобствами. Странно было представлять себе это: сносимый бульдозерами пласт человеческой речи, соскобленный языковой слой. Я не поднимался на уровень лошади, зато ее я хорошо видел: спотыкаясь на этой свалке, где город будет и саду цвесть, оглядываясь, я все видел занесенным над собой ее победное копыто. Эта кобыла уникальна по архитектурному тщеславию: для того чтобы она соседствовала с украшением, господствовавшим веками над городом, потребовалось «подровнять» (подорвать) утес, на котором стоял монастырь, потому что места для лошади на отвесной линии не было. Но тот, кто, столь на зависть скульптору, выбрал именно это место, видел именно эту линию утеса и из нее вырастил вверх свое сооружение, как прививают культурную ветвь к дичку. И она прижилась. Вот этой-то суммарной линии монастыря и утеса вы больше никогда не увидите: там стоит лошадь, причем стоит нарочито на луче взгляда, так, что всегда постарается заслонить храм своим тяжким крупом от вашего взгляда снизу вверх.
В эту цельную глыбу города, в это живое тело вогнано три точных клина, как в старинной рабьей каменоломне. Трещины эти ширятся по ночам. Скоро уже, скоро город развалится на три части, треснет на дольки, а каждую дольку уже нетрудно будет быстро раздробить мелкими клинышками.
Все это благоразумно и целесообразно, хотя иногда и, как кобыла, неэкономно. Но что-то неразумно ноет в душе: дайте дожить! Живое же… – пусть живет. Скоро, скоро умрет само.
Есть в этом городе, есть и в людях вот что: он живет, а не выживает, они как бы не упорны. Выжить можно лишь в новом качестве, а прежнее качество – это ваша душа, а другой у вас нет. Верность обрекается на умирание, измена – на жизнь. И раз люди иначе жить не могут – они исчезнут, они не выстоят внутри поменявшихся значений, ибо не захотят их поменять. Может показаться: по лености, по нежизнестойкости. Но какая же это стойкость: вымереть таким, каким ты рожден! Они кичатся перед соседями, трагически распыленными по миру, но всюду выживающими, что у них нет эмиграции, что они нигде больше жить не могут. Они нигде жить не могут, но и здесь их становится все меньше. Ибо то, что не захочет себе изменить, вымрет. Поголубеет кровь, и не свернется, и вытечет по капле из легких царапинок, почти случайно нанесенных…
Кто мне объяснит, куда подевались все этажерки? Какому объяснению я поверю?.. Если даже от блокады у нас в доме уцелела бамбуковая этажерка, по-видимому, потому, что всем было очевидно, что тепла она даст, вспыхнув и тут же прогорев, не больше, чем спичка… если она даже блокаду пережила, то куда потом подевался ее бесплотный желтый скелетик, оставив во мне на всю жизнь свое поскрипывание и шаткость, когда я вытирал с нее порученную мне пыль?.. Кому однажды надоело эту пыль вытирать, кто не вытерпел, что на нее нечего положить, и что же все-таки клали на этажерки в то, этажерочное время? И если никого не удивляла необходимость вытирать с нее пыль в течение десятков лет, то на какое утро вдруг это стало так раздражать? В какой миг мы сообразили, что если бы ее всю жизнь не вытирать, да перемножить время вытирания на число тряпок, то получится сервант? Куда мы так заспешили, что стали, чертыхаясь на бегу, зацеплять карманами за ее нелепые полочки и палочки? Когда будильники наши нервно затикали, отменив мерный ход почти неподвижного маятника, не торопившего стрелки? Когда я заменил визиты на письма, письма на открытки, открытки на телефонные звонки, а телефон отключил? И почему сейчас я с умилением вспоминаю эту глупую этажерку, когда даже мне очевидно, что этажерка на самом деле необычайно неудобная, нелепая, никчемная вещь, не только утратившая, но и не имевшая назначения?.. Что за слезы на свалке?! Не унывай, не стоит.
Так мне скажут…
Выживет – живое, слабое – отомрет. Что за странная страсть к обреченному? Будто если что-нибудь хорошо, то обречено, а все, что обречено, – хорошо. Это не так. Не стоит. Нечего.
А – жаль.
Здесь можно жить, здесь живете не вы. Здесь приживется даже злой, угрюмо, никому не делая зла. Здесь – оседают.
…Как будто вы уже жили однажды… Такое мирное и любовное узнавание во всем, словно вам еще раз и ненадолго разрешили посетить… И вы пришли на службу, на которой служили когда-то, переложили официальную бумажку с места на место, сдули пыль со стола, подозвали кого-нибудь к телефону: «Одну минуточку…» День прошел. Домой… Встретили приятеля старого, он вас вспомнил, обнял, трепетно похлопал по крылу, вам по пути… выпили стаканчик-другой, еще кое-кем из друзей обросли, еще куда-то пошли, где именно всех вас вместе «очень ждали»… а вдруг рассыпались куда-то друзья, осыпались, как листья, и вы один – по вздымающейся улочке, по искрящимся камням, по которым уже не цокают копыта и фаэтон не катит навстречу – последняя искра остыла единственной звездой. Ветер повеет то теплом из застоявшегося переулка, то свежестью холмов. Еще за угол – и ваш дом… В руках у вас огромный бумажный кулек, как букет роз, в нем пряники, и макароны, и два граната сверху, – нельзя пустым прийти в дом… но кто же знал, что вы домой вернетесь: ни сеточки, ни кошелочки, ни той авоськи, которые расходятся отсюда по всей необъятной стране, у вас опять не оказалось. Неудобно как-то мужчине – с кошелкой… Ступеньки на вашей лесенке какие-то громкие, дырявые… Да не лай ты, господи! Совсем старый дурак стал, не узнаёшь, родной… я же домой пришел… Одно и светится окно – твое… Жена теребит свою старушечью косу… Посмотрит с нежным неудовольствием – то ли ты уже десять лет дома не был, то ли опять, как вчера, домой не вернулся… Господи, эта женщина – женщина и есть: она так полагает, что ты ее муж, не надо ее расстраивать, она хорошая, наверное, женщина, думает, что она твоя жена, так считает, пусть считает… она думает, что ты живой… ну, глупая, конечно… зачем ужинать? Тебе ничего не надо, там, откуда ты вернулся, ничего не едят, уже покушал, спасибо… а теперь, обняв тюфяк, будто на крышу идешь спать, на звезду будто хочешь посмотреть, тихо-тихо уходи потихоньку навсегда, пока жена посапывает, и дочь посапывает, и сын выкрутил лампочку под одеялом… тихо-тихо, опрокидывая тазы и фикусы и путаясь в зарослях белья, через балкончик, по пожарной лестнице, туда, на чердак, где коричневый лук висит в коричневом окошке, отменяя живопись… уходишь вверх навсегда, пока не придется тебе завтра тащить сюда же неведомо откуда образовавшийся некрасивый, рассыпающийся кулек, прижимая его к растущему, однако, животу…
Вы уходите навсегда, вы всегда возвращаетесь.
Вы сворачиваете. Ах, девятнадцатый век был еще так недавно! В нем можно было случайно застрять и осесть. То есть я хотел сказать, что в этом городе хочется осесть. Но тут же вы понимаете, что это невозможно. Потому что не девятнадцатый век. То есть город – это так, да не про вас.
Как странно понимать, что это чье-то, не ваше дело… А вы-то так почувствовали, так полюбили, так поняли! А это – зависть.
Вы так бескорыстно, так всем сердцем восхищены, что на вас начинают смотреть косо, подозревать в задней мысли.
А какая – задняя, когда она впереди и вы гоните ее перед собой, боясь отстать. Ах, эта интернациональная пошлость – чувство стыда за дом родной…
Но ни в одной-то мысли вы себе не признаетесь, ни в одной… Вы так сумеете восхититься и полюбить все чужое, что не покажетесь себе захватчиком. Вы же не требуете такой же любви к своей родине, какую источаете к чужой, и подлинность этого восхищения будет, по вашему мнению, искуплением более чем достаточным, потому что вы уже не отвечаете ни за род, ни за отечество, вы в нем не виноваты. Именно за это вы кажетесь себе достойным ответной любви. Тиражированный агент Империи выступает как мироносец, совершенно не чувствуя себя хозяином; он все приемлет по незадумчивости, по праву. Про него знают, что он собирает подать, – он один в скромном неведении на этот счет. Он позволяет хозяевам, как бы стесняясь и только чтобы не нарушить обычай и их не обидеть, произнести за себя тост и заплатить за стол.
Выплюньте кусок невинного барашка, отрыгните лишние годы от коньяка, скажите, кто вы такой, в конце концов, нарушьте неправильно понятый вами обычай – пусть вас побьют… Отойдите от гостеприимного стола, размазывая несправедливые слезы по своему лицу, как чужие… Вы сворачиваете.
Вы сворачиваете, переплатив втрое за разбавленное пиво и отравленные вокзальные манты, вы совершенно один, девушки на вас не смотрят, бритва перестала брать щетину, обувь трет, и кислая резь в животе. Вы сворачиваете.
И вы счастливы… Улица поблескивает неровным булыжником, вздымается вверх и вправо, и, сквозь теплый черный воздух, загорается в конце этой улицы одна звезда.
Там кончается город, верхние погашены этажи его – горы, утром они первые зарозовеют.
Как светло в этих потемках!
Что за незадумчивая власть врожденного образа… Будто человек, родившись, раз и навсегда отпечатал первое впечатление на младенческой сетчатке, оттого именно такой потом выткет ковер, именно так построит дом, именно такую выкует решетку, именно такой получит кладбищенский крест. Эта цельность натянута в вашей душе и поет как струна: вы слышите родную песню, и слова ее – это вы.


Андруй БИТОВ

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 1 из 11
Пятница, 26. Февраля 2021